Михаил Смирнов

Смирнов Михаил Иванович

Год рождения: 27 сентября  1958 г. Россия, Башкортостан,

г. Салават,

Сложно писать о себе что-либо. Тяжело вспоминать то время, когда попал на инвалидность и сразу рухнуло всё: планы, мечты, работа, исчезли друзья — и я с семьей остался один на один с бедой. Тяжело вспоминать, словно опять возвращаешься в ту жизнь, которой уже никогда не будет. Часто задаю себе вопрос: «В какой из жизней мне было интересней?» Не знаю, не могу ответить. В «прошлой» жизни, как называю время до инвалидности, многое успел сделать, и в этой — виртуально-реальной, тоже немало пришлось поработать, чтобы в первую очередь доказать себе, что будучи инвалидом, можно всего добиться. Долго не мог найти себя. Не знал, чем заняться, лишь бы уйти от этих дум,

от того, что стал ненужным человеком. Но однажды дочь сказала, чтобы я попробовал написать рассказ, как мы куда-нибудь ездили, показать природу и всё, что было вокруг нас. Я написал, как видел и чувствовал. А дочка взяла и отправила мой рассказ в еженедельник «Рыбак рыбака». Вскоре раздался звонок и главный редактор сообщил, что мой рассказ не только будет опубликован, но и примет участие в конкурсе на лучший рассказ, и попросил, чтобы я еще прислал свои работы. Это был шок для меня, потому что я считал, что писатели — это небожители, не меньше. Они находятся на такой высоте, что нам, смертным, до них никогда не добраться.

И я рад, что частичку своего труда мне всё же удалось вложить в литературу.

Печатался: «Литературная газета», «Литературная Россия», «День литературы», «Молодая гвардия», «Литера», «Работница», «Сибирские огни», «Литературный Крым», «Крещатик», «Белая скала», «Балтика», «Простор», «Камертон», «Родная Кубань», «Воскресение», «Великоросс», «Гостиная», «Север», «Бельские просторы», «Литературный Азербайджан», «Южная звезда», «Северо-Муйские огни», «Огни над Бией», «Отчий край», «Петровский мост», «Луч», «ЛиФФт», «Кольцо А», «Приокские зори», «Жемчужина», «Новый континент», «Нёман», «Слово\Word», «Зарубежные задворки» и др.

Лауреат ряда литературных премий, в том числе Лауреат Международной премии «Филантроп»;

Лауреат Международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы им. А.Н. Толстого; Лауреат международного литературного конкурса на соискание премии им. А. И. Куприна;

Лауреат Международного конкурса Национальной литературной премии «Золотое перо Руси» и мн. др. 

Номинация "ПРОЗА"

"О время, погоди..."

Поднявшись на крыльцо, я остановился, глубоко вздохнул и невольно присел на верхнюю ступеньку — шутка ли: отмахал почти дюжину километров под дождём по раскисшему просёлку; сто раз, наверное, вспомнил гоголевское: дороги в России расползаются, как раки. Пару раз, утомившись, я попытался передвигаться по травяной обочине, боясь зачерпнуть голенищами пудовых от налипшей грязи сапог коричневой жижи колеи. Но трава обочины, залитая водой, была скользкая словно лёд и совершенно непроходима. Пришлось вернуться на фарватер.

Нелегко дался мне этот марш-бросок. И когда на пригорке показалась деревня, запела душа моя. А на крыльце — сморило. И я сидел на сырой досочке и осматривал скудный пейзаж осеннего сада. Редко краснели ранетки; рябины было много — к суровой зиме; между пышных кистей цвиркали синицы. Вдоль стены дома поленница; к сожалению, ольхи да осины много, бедноватый у нас в округе лес. Поверх высокой поленницы уложены куски рубероида, на фоне их аспидной черноты стекающие витые струйки кажутся хрустальными. Случайный лучик солнца коснулся одной — золото потекло с рубероида. Но уже вечереет. Над туманными купами дальнего леса чёрные стаи птиц, скоро они будут жить в тёплых краях… Пора и мне; сыро, зябко, холодно.

Я толкнул тяжёлую дверь, глаз не сразу привык к тьме. Но запахи! Терпко — вязанки чеснока и лука, на противоположной стенке — сухое разнотравье: душица, малина, иван-чай пучками да вязанками, разве всё упомнишь? Уже и предметы проявились, а я вдыхал и вдыхал; у родины много запахов, но главные — в доме…

На здоровенных гвоздях висит всё та же пара фуфаек (я прислонился к ним щекой), что-то вроде попоны, солдатская плащ-накидка с огромным капюшоном (как ты попала сюда, многострадальная?) Сапоги, фэзэушные ботинки, у-у-у какие большие. Но я знаю их — до чего же удобные! Толстые носки-то всегда на ноге — попадёшь в обувку эту, не глядя, и — на двор…

Я вышел наружу, вымыл свои резиновые, поставил их в модельный ряд. Споткнулся о лестницу — там, под крышей, наверное, есть сундук со старыми вещами. А скорее всего, он давно пуст — я же сам когда ещё всё там разворошил…

Я шагнул в избу, сбросил рюкзак и верхнее прямо на пол.

Баба Груня сидела на высокой лавке около печки и помешивала деревянной ложкой в чугунке.

— Здрасьте, баб Грунь! Наконец-то добрёл… Опять печку ободрали? Завтра подмажу…

— Да я как заношу дрова, так цепляюсь. Говорила Кольке-печнику, чтобы чуток поменьше сделал, ан нет, не послушал. Наворотил. Дров не напасёшься. А ты скидывай одёжку, скидывай. Проходи, Санько. Как же ты добрался в такую непогодь? — словно не удивившись моему приезду, спросила баба Груня. — Хе-х, снова приехал осень провожать? Что в ней нашёл-то? Грязища на улице, и дожди хлещут да хлещут. А говоришь, красивше осени ничего нет. Хе-х, — она мелко, дробно засмеялась и прикрыла рот ладошкой.

— Да, баб Грунь, к осени приехал. К ней, родимой.

Поздоровались, разговорились.

Всю жизнь меня удивляла эта особенность деревенских встреч — приедешь спустя хоть пять лет после последнего посещения, а беседа о человеке или событии словно и не прерывалась.

И однажды я почувствовал неизъяснимую прелесть этой странности — время моё и чувства словно восстанавливались, меня не утомляли не раз слышанные истории, да и сам со странным удовольствием я повторял уже не раз сказанное. В городской жизни подобное невозможно…

На бабе Груне старенькая линялая кофтёнка, застиранная длинная юбка, на пояснице завязана шаль. На ногах топтыши, так она называла обрезанные валенки. На голове платок, из-под него выбились прядки седых волос. Она смотрела на меня блёкло-голубоватыми глазами. Выдвинула из печи небольшой чугунок. Обхватила его серым, с пятнами сажи, полотенцем и поставила чугунок на стол. Достала каравай и начала отрезать от него толстые ломти:

— Как чуяла, что появишься. Точно! Глянула в окошко. Дождь хлещет, а ты вдоль забора идешь. Весь в Нюрку, в мамку, уродился. Она приезжала осень провожать, и ты взялся. Твою мамку многие с малых лет считали малохольной. Утром встанешь, чтобы коровку подоить, взглянешь, а она мелькает в платьишке возле воды — рассвет встречает! Мамка-то её рано помёрла. Некому было за Нюркой приглядывать. Так и росла дичком. Думали, пройдёт, когда замуж за залётного выскочила. Ан нет, просчитались! Каждую осень приезжала. У меня останавливалась. Вещички оставит и на речку мчится. А я на крылечко выйду и поглядываю. Она, бывало, сядет на берегу, уставится на воду или на лес и не шевельнётся. Тёпло ли, слякотно ли, снег сыплет, а ей всё одно. Это она осень провожает! Вернётся, а взгляд чистый-чистый, словно в церкви побывала. Господи, прости мою душу грешную! Переночует. Выйдет на двор. Прижмётся к рябине, словно прощается. Обнимет меня и бежит на тракт, торопится в город поспеть… Хе-х, и соседи на тебя посматривают! Чать, и ты будешь сынка сюда привозить, а, Санько?

— Да, баб Грунь, буду, — сказал я и засмеялся. — Мы же все малохольные…

— Тьфу ты, прости Господи! Слышь, а что твоя Танька такая худющая? — взглянула баба Груня. — Плохо живёте, да?

— А если хорошо живём, значит Танюха должна быть толстой? — склонившись над рукомойником, я засмеялся. — Она похудела, когда Серёжку родила. Второго огольца родит, тогда поправится.

— Танька на сносях? — взглянула баба Груня. — А по ней не скажешь. Доска доской. Ну, дай Бог, дай Бог! — она взглянула в передний угол и быстро перекрестилась.

Я вытер руки и лицо застиранным полотенцем. Повесил его на вбитый толстый гвоздь. Потянулся. Прижался спиной к печи:

— Хорошо-то как! Ух, натопила!

— Пришлось. Покуда поросяткам приготовила. Щец наварила, и в печи потомила, как тебе нравится. Митяй, сын Вьюрихи, вчера свинку заколол. Кусище приволок. Ты, Санька, присаживайся. Хе-х, снова гостинцев понавёз из городу? Да куда мне одной столько-то? Ну, ежели подружки зайдут… Угощу, побалую девчонок. Бери хлеб, бери. Свежий. Позавчера токмо испекла. Погодь-ка чуток, мы ещё по рюмашке опрокинем.

Было заметно, как она обрадовалась моему приезду.

Я сидел на лавке и наблюдал, как баба Груня суетилась возле стола. Она достала из старого буфета большие тарелки. Фартуком протёрла ложки и положила рядышком. Напластала розоватое сало с прослойками. Вынула из банки пару солёных огурцов с прилипшими семенами укропа и с какими-то листочками. Не очистив, разрезала крупную луковицу. Вытащила литровую бутылку с мутноватой жидкостью и две гранёные стопки. Села напротив меня. Налила самогон вровень с краями и подняла рюмку:

— Ну, Санько, за приезд, — медленно выпила, замерла на мгновение и резко выдохнула. — Хороша, зараза! Выпей, Санько, для сугрева. Выпей, чтобы не захворать.

Я осторожно взял стопку. Поднял. Не решаясь, посмотрел на белёсую жидкость.

— Что застыл, аки столб, Санько? — шепеляво спросила баба Груня, норовя откусить беззубыми дёснами кусочек сала. — Не бойся. Пей. Чистая! Не то, что ваша химия. На пшенице ставила. Ох, хороша! Я теперь три стопочки, и хватит. Организм не позволяет. Старая стала.

— Баб Грунь, сколько тебе лет, если три стопки выпиваешь? — я спросил и засмеялся. — Сижу, не знаю, как одну-то осилить, а ты…

— Хе-х! — дробно раскатился смешок, и она шлёпнула по бутылке. — Раньше, бывало, соберёмся с подружками, так этой посудины маловато было. Выпьем, сметём со стола, что приготовили. Песен напоёмся. Душеньку отведём в разговорах, и вставали трезвые, будто не пригубляли. Годков-то скока? Почитай, восьмой десяток доживаю. Многих уже нет на свете, а я небо ещё копчу. Видать, рановато. Срок мой не подошёл, Санько. Пей, не томи душу. Щи стынут.

Задержав дыхание, я опрокинул стаканчик и сразу закашлялся, внутри полыхнуло от крепкого самогона.

Баба Груня протянула кругляш огурца:

— Накось, закуси. Что слёзы потекли? Крепка, зараза? Но хороша, хороша! Всю хворобу из тела выгонит. Погрызи огурчик. Скусный!

Вытирая выступившие слёзы, я захрустел огурцом. Отмахнулся от второй стопки. Принялся за щи. В большой тарелке кусок разварившегося мяса с торчащей костью, крупная фасоль, картошка, капуста. Сверху, под золотистой плёночкой жира, кругляши морковки и венчик укропа. Вперемешку откусывал сало, хрустящие огурцы, подсоленный репчатый лук, перемалывал крепкими зубами, заедал вкусными щами...

Я облизнул ложку. Положил её в пустую тарелку. Откинулся к стене и взглянул на бабу Груню.

— Ух, вкусняцкие щи! — пробормотал я, вздохнул и посмотрел на чугунок. — Умять бы ещё тарелочку, да не уместится.

— Хе-х! А мой старик, бывало, вернётся, стакан опрокинет, донышком вверх перевернёт — это была его норма. Ни разу за всю жизнюшку не видела, чтобы ещё выпивал. Ложку возьмёт, и давай наворачивать! Не успевала подливать да подкладывать. Пот в три ручья течёт, а он ещё самовар вздует, напьётся чаю. Сядет возле печи. Засмолит козью ножку. Так и не приучился к папироскам. А потом выйдет на улицу и начинает то дрова пилить, то навоз убирать. Ох, жадён был до работы! Царствие ему небесное! — баба Груня мелко перекрестилась и посмотрела на тёмную икону. — Вижу, Санько, спать потянуло? Погоди чуток. Чайку ещё попьем с баранками и уляжешься.

— Нет, баб Грунь, хватит, — я направился в горницу. — Утром встану пораньше. Хочу на речку сходить да в ельничке прогуляться.

— Не знаю, не знаю, — сказала баба Груня, держась за поясницу. — Косточки ломит. Чую, к утру разведрится. Кабы мороз не ударил.

Оставшись в трико и футболке, я улёгся на старый диван. В полутьме были заметны висевшие в рамках старые фотографии. Отсвечивало зеркало, засиженное мухами. Возле голландки, за занавеской, виднелась баб Грунина кровать — старая, с облезлыми шариками на спинках. Я в детстве старался их открутить. На половицах лежали самотканые цветные дорожки. В красном углу мерцал огонёк лампадки перед образами, напротив двери стоял большой комод с разнокалиберными флакончиками, с пузырьками из-под лекарств и прочей мелочью. Возле окна, над столом висели старые ходики. Так было всегда в горнице, сколько себя помню. Сквозь полудрёму я слушал шелест дождя за окном, как баба Груня что-то тихо говорила и звякала посудой, убирая её в шкафчик. Потом она прикрыла меня ватным одеялом, и я заснул.

Очнулся от странной тишины за окном. Казалось, баба Груня продолжала позвякивать чугунками. Она шаркала топтышами да бормотала по-старушечьи, по привычке. И в то же время, что-то изменилось, чего-то не хватало в привычных звуках. Я прислушался. Скрипнул пружинами старого дивана, поднялся и, потянувшись за свитером, взглянул на окно. Здесь-то до меня дошло, что не слышно звуков дождя, лившего несколько дней подряд. Я раздвинул занавески. Всмотрелся в предутренние сумерки.

— Чего соскочил в такую рань? — донёсся неторопливый говорок бабы Груни, и она заглянула в тёмную горницу. — Говорила, что развёдрит, так и случилося. В сараюшку пошла, Зорьке сена надёргать, дык еле спустилась с крыльца. Шла по двору, аж хрустело под ногами. Морозцем прихватило землю да лужи. Куда ни глянь — всё покрылось ледяной коркой. А ты собрался осень провожать. Хе-х! — она дробно засмеялась и махнула рукой, — сиди дома, Санька, грейся. Нечего по морозу шляться.

— Нет, баб Грунь, схожу, — сказал я. — Пройдусь вдоль берега. Может, зацеплю щучку. Поджарим на обед. Потом проведаю ельник и вернусь, — и снял с гвоздя старую фуфайку.

— Погоди, Санько. Побежал, не завтракавши, как и мамка твоя, — засуетилась баба Груня. — Горячего чайку попей с баранками. Душеньку согреешь.

Я налил чай и стал отхлёбывать. Поставил кружку на стол. Надел сапоги. Взял рюкзачок, в котором лежала коробка с блёснами. Едва открыл дверь, как баба Груня протянула старую шапку:

— Надень. Голову застудишь. Санько, пока ходишь, я свежатинки нажарю. Вчера-то не угостила. Да чугунок со щами подогрею. Долго не шлёндай. Обед простынет. Ну, беги, провожай свою осень, провожай. Эть, краса… Хе-х!

Я взял спиннинг. Спустился с крылечка, держась за холодные шаткие перильца, отполированные ладонями за долгие годы. Ледяная корочка хрустнула, когда наступил на землю.

Взглянул на розовеющее небо. Не та погода установилась для щуки, не та. Ну и ладно. На берегу посижу, погляжу на речку, на воду…

Стараясь не наступать в колею, покрытую тонким слоем льда, я прошёл вдоль заборов. Кое-где виднелся свет в домах или мелькал багровый огонёк лампадки. Выбрался за околицу. В низине, укрывшись кустарником, протекала неширокая речушка. Я каждую осень приезжал в деревню. Уходил на речку. Иногда ловил щучку, а чаще — просто сидел на берегу и наблюдал за водой, за деревьями. Прогуливался по лесу и навещал ельник, что разросся неподалёку от деревни.

Похрустывала под ногами пожухлая трава. Репейник, будылья крапивы, заросли чилиги стояли припорошенные колким инеем. Проваливались ноги, ломая ледяную корку. Чавкала грязь, и почти сразу же её прихватывало крепким морозом. Но пройдёт немного времени, и под солнечными лучами снова предстанет взору неприглядная для постороннего, но любимая мною краса осенней природы.

Я спустился с небольшого обрыва на прибрежную полосу речушки, которой и название-то давно забыли. Любой житель или прохожий называли её всяко, как вздумается, в зависимости от настроения. Одним словом — безымянная. Остановился возле кромки. Сквозь прозрачные закраины видны полёгшие водоросли. Испугавшись меня, сверкнула серебром рыбья мелочь и исчезла в глубине. Во льду застыл жёлтый берёзовый лист. А там, на открытой воде, разошлись небольшие круги. Нет, это не щука. Так… Верховка балует. Резвится. Куда же вы несётесь, мелочь? Не думаете, что под любой корягой или валуном вас ожидают щучка или судак. Эх, молодь, сеголетки…

Присел на холодный валун. Странное, слегка тревожное, но и восторженное чувство охватывало меня, когда я оказывался возле реки. Хотелось вдыхать и вдыхать тонкие ароматы воды, жухлых трав, опавших листьев. В такие моменты я чувствовал горечь неизбежности расставания со всей простой прелестью осенней природы. Но наполнялась душа благодарностью к скромным, но драгоценным дарам её. Долго наблюдал за речкой, несшей воды куда-то в даль. В ту даль, где я ещё не был. И буду ли? Пока не знал... Потом взобрался на небольшой обрыв. Осмотрелся. Я же решил навестить ельник, он зеленел неподалёку от деревни.

Казалось, я недолго находился возле речки, а вокруг уже нет той утренней морозной красы, когда шёл сюда. На открытых местах сиротливо торчали нагие кустики репейника. Под ногами реже похрустывало. Опять зачавкала грязь. С трудом перебрался на взгорок, где начинался ельник. Раздвигая ветви, я направился в сторону деревни. Посматривал на яркий зелёный наряд, на желтовато-коричневый слой опавшей хвои с вкраплениями старых шишек и белую морозную бахрому, она сохранилась под нижними лапами ельника. Слушал цвирканье синичек. Вскоре вышел на маленькую поляну, окружённую высокими елями. И здесь мне показалось, будто под лапой, в теньке, что-то мелькнуло. Остановился. Приподнял колючую ветвь и удивлённо присвистнул. Передо мной, с прилипшими к шляпкам иголками, приютилась небольшая семейка рыжиков. Откуда же вы, родимые? Ваше время давно закончилось! Долго я смотрел на них. Любовался в углублениях шляпок замёрзшими капельками воды, которые превратились в тонкие ледяные снежинки и словно паутинкой затянули донышко. Но по краешкам шляпок уже была черноватая полоска от первого заморозка. Опасаясь дотронуться до льдистых снежинок, я достал нож и срезал рыжики. Снял шапку. Уложил туда грибы. Опрометью бросился к дому, чтобы показать бабе Груне необычные, сверкающие снежинки и сами рыжики, что не ко времени появились на свет, украсив ярким цветом осенний унылый наряд.

— Баб Грунь, баб Грунь, — крикнул я, ввалившись в избу, — иди сюда быстрее! Глянь, краса-то какая!

Подслеповато щурясь, баба Груня вышла из горницы.

— Эть, малохольный, — она проворчала и нахмурилась. — Шлёндаешь по морозу. Что в дом притащил? Точно, в мамку уродился, в мамку!

— Глянь, баб…

Она подошла, шаркая топтышами. Заглянула в шапку, откуда торчали рыжие головёнки грибов с льдистыми коронками, и недоверчиво посмотрела на меня.

— Не может быть, Санько! — и снова склонилась над шапкой. — Откель такое чудо взял? Хе-х! Зима на носу, а ты грибы разыскал. Эть невидаль-то! Осень долгой была, поэтому они появились. Времечко своё спутали.

Прошло несколько минут. Снежинки превратились в чистые прозрачные капельки осеннего дождя и ртутью перекатывались по донышкам запоздалых грибов.

— Раздевайся, Санька, — сказала баба Груня. — Заждалась тебя. Чугунок да сковородку не вынимала из печи. А с ними что делать? Поджарим? — и положила рыжики на стол.

Я посмотрел на грибы. Пахнуло горьковатым запахом свежих рыжиков. Словно время вернуло нас в прошедшее лето, приготовив гостинец перед долгой и суровой зимой. И не удержался, ткнул пальцем:

— Последний подарок… Баб Грунь, посмотри, краса-то какая!

Внутри рассвета

Много лет прошло с тех пор, когда я впервые попал на Ивановские обрывы.

Помню, меня удивило, что сюда приезжали одни и те же рыбаки, причём не все ловили рыбу, иные просто сидели по берегам на травяных полянах, о чём-то разговаривали, бесцельно и бездельно бродили среди подлеска, — такое поведение не свойственно рыбакам, большинство из них всё же добытчики, к созерцательности не очень-то склонные. Между тем раз за разом я наблюдал именно такую картину: сидят дядьки у костров часами, словно заворожённые… Словом, какая-то магия была у этих мест.

Околдовали они и меня.

Зачастил я сюда.

… Тихо шуршали шины по мягкой земляной дороге, вьющейся среди полей с ровными грядками изумрудных озимых. Из предутренних сумерек свет фар изредка выхватывал неподвижные жёлто-коричневые столбики сусликов, торчавших по обочинам. Тонко и сладковато пахло пылью.

Машина остановилась недалеко от крутого спуска в просторную долину. Брат включил дальний свет — невдалеке появились очертания десятка старых домов, беспорядочно разбросанных по низине. Там и сям пепельно светились тропинки, по одной деловито спешила собака по своим собачьим делам. Я уже знал, что многие дома осиротели, заброшены, заколочены, зарастают вездесущей крапивой и татарником. На иных и крыши просели, обнажив стропила, похожие в сумраке на рёбра неведомых чудовищ. Повсюду буйно цвела сирень, словно желая своей дикой красотой скрыть убогость брошенного жилья. Покосившиеся, поваленные заборы открывали надворные постройки, тоже шаткие, притулившиеся друг к другу, чтобы окончательно не упасть и не рассыпаться. Журавль колодца сиротливо торчал на обочине, ведро на серебрящейся цепи поблёскивало — значит, есть в деревеньке люди, и жизнь теплится.

Я открыл окно в машине, ворвался аромат сирени и земли, — видимо, тут недавно узкой полосой прошёл дождик. Кругом запустение, необжитость, но земля так же призывно пахнет, словно зовёт к себе живых. Меня всю жизнь восхищает запах сырой земли.

Мы медленно спустились вниз. Лучи фар выхватили из слабеющей тьмы избу: в окошке мелькнул и тут же исчез багровый огонёк лампадки в красном углу. Сердцу стало тепло: ещё одно подтверждение, что жизнь не окончательно покинула эту деревеньку.

Сразу за околицей открылась река. Запахло водой и речными травами, дымом костров. Галечная коса реки. Невдалеке по сторонам долину обрамляют тёмные стены, это  и есть Ивановские обрывы. Видимо, поэтому возникает ощущение замкнутого, но уютного пространства.

Брат суетился, загремел багажником, принялся доставать наши рыбацкие причиндалы.

— Не шуми пока, а? — попросил я его. — Давай просто посидим, посмотрим.

Брат глянул с удивлением:

— А чего сидеть-то? Утро короткое, так всё и просидим.

Потом пожал плечами, словно поняв меня:

— Ну ладно. Посидим…

Но сам принялся устанавливать катушки на спиннинги и удочки.

Странное, слегка тревожное, но и восторженное чувство охватывает человека, когда он оказывается в теснине предутренней полутьмы. Помигивают последние высокие звёзды, холодные волны речного ветра скользят по телу, хочется вдыхать и вдыхать тонкие ароматы воды, трав, тумана. Человек, маленькая пылинка природы, из праха пришедший и в прах возвращающийся. В такие моменты чувствуешь невыразимую горечь неизбежности расставания со всей простой прелестью окружающей природы. Протестует ум человеческий, но душа радуется отпущенному присутствию в этом утреннем мире. И полнится душа благодарностью к  природе и скромным, но драгоценным дарам её.

Я сидел на сырой траве, стараясь уследить каждое колебание камыша, осоки, таяние остаточных клочков тумана, всматривался в открывающуюся гладь реки, по которой смутными подвижными дорожками легли отблески костров, надеясь увидеть прогон щуки или жереха. Чуть доносился говор рыбаков, позвякивали их котелки и кружки. Разговорился и картавый перекат. Бух, бух, бух! – рыбаки начали бросать в воду шары прикормки.

— Вон, мужики уже вовсю… — проговорил брат недовольно. — А мы всё чего-то смотрим и смотрим. Чего тут смотреть?

— Природу, — вздохнул я и обвёл рукой окоём, словно был хозяином его.

— А чего её смотреть-то? — повертев башкой, пробурчал брат. — Природа она и есть природа. Никуда не денется. А утро пройдёт.

…. И то правда, брательник. И утро пройдёт, и мы пройдём, а природа останется.

Сумерки превращали прибрежные кусты в пришедших на водопой горбатых животных. Недалеко длинный остров, поросший осокорями — они тоже превратились в рать грозных великанов, стерегущих реку. По мелководью с беспорядочными всплесками, хлопая пастью, наконец-то пронеслась неловкая щука, преследуя верховую рыбку. И сердце мое сдалось:

— Да, пора, пожалуй, — сказал я брату.

— Давно пора, — недовольно пробурчал он.

— Место-то, брательник, не ахти какое рыбное. Куда спешить?

Брат напялил рюкзак, собрал удочки в пук.

— Как хочешь, а я пошёл. Если не рыбное, так зачем ты решил сюда поехать? Можно было под Соморовку, там омута настоящие.

Что мне было ответить брату? Соморовские омута, конечно, знаменитое место, никто не спорит. Только уж очень мрачно там, близкие крутые берега очертенело позаросли непроходимым лесом, на омутах всегда темно, даже днём. Не люблю, брат, я теперь эти знаменитые омута, хотя было время, сам ловил там трёхкилограммовых сазанов.

— Иди, иди, — сказал я. — Скоро спущусь к тебе.

— Чудной ты стал, Мишаня, — сказал брат. — Другой бы ещё по темноте уже был бы на берегу, а ты…

И — ушел бодрой походкой к реке. А я всё сидел на земле, над рекой и внутри рассвета.

Оповестил в деревне о себе первый петух. Тут же началась их перекличка. Слабенько проблеяли козы, мыкнула корова, — наверное, пастух идёт по деревне, собирает стадо.

Из-под обрыва вылетела стая ласточек и понеслась над рекой, некоторые задевали воду, оставляя на ней тонкие штришки, усы. Дух, дух, бух! — опять «бомбили» рыбаки на той стороне. Наверное, не клюёт.

Внизу у воды вовсю пылал костёр. Молодец, брательник, на рыбалке костёр — главное дело.

А я сидел и осматривал окрестности — в рассвете всё меняется на глазах. Счастливо успокаивалась душа, — всё суетное, насущное забылось и отлетело. И я стал частью утра.

Вот, наверное, в чём разгадка любимых моих Ивановских обрывов, — вот в чём магическая привлекательность этого места и причина моей любови к нему: именно тут мне удаётся достичь блаженной гармонии между мной, сирым и смертным, и бессмертной красотой природы. Природа, конечно, везде по-разному прекрасна, но у человека, кажется мне, всегда есть именно то «окно», то любимое место, река, опушка, долина, где он лучше всего ощущает её: вспомните свои самые длительные путешествия: и перед внутренним взором предстанет какой-то конкретный уголок, где все предметы — растения, камни, ручей, и облако над ним сложились в единственную незабываемую гармоничную композицию. Это и есть твоё окно в природу, человек суетный.

Сердце матери

Заехав к матери, чтобы достать из кладовой с антресолей банки, я наткнулся в дальнем углу на тяжёлую коробку, завёрнутую в холстину. Взяв банки, прихватил и этот свёрток, посмотреть, что в нём находится. Отдал его матери и спросил:

— Слушай, мам, что за клад спрятала ты в кладовке? Я что-то не видел раньше.

— А-а-а, этот? Он остался от бабы Дуси. Я, уж старая, и забыла про него. Много лет он лежит у нас. Я подальше его с глаз убрала, чтобы вы ненароком не сунулись в коробку. — Сказала мать.

— Какая баба Дуся?

— Ты должен её помнить. Маленькая такая старушка на первом этаже в угловой квартире жила. Помнишь? Ты ещё пацанёнком был, когда её муж умер. Они на фронте поженились, вместе всю войну прошли. Вернулись, сын родился, а вскоре дяди Феди не стало. Фронтовые раны дали знать о себе. Сердце не выдержало — рядом осколок сидел, врачи опасались его удалить. Он сдвинулся, и дядя Федя помер. Сильно горевала баба Дуся, как мы привыкли её называть. Но назад мужа не вернёшь, а сына надо было ставить на ноги. Женька-то был постарше тебя. Вот и пришлось ей не только трудиться на производстве, но и после работы ходила по подъездам, мыла полы. Подрабатывала, чтобы сыну отправить все деньги. Он в институте где-то учился…

— Все, вспомнил, — я перебил мать. — Это же она таскала постоянно вёдра с водой по подъездам? У неё была ещё привычка угощать малышню со двора конфетами. Точно?

— Да. Ребятишки её любили. Как увидят, что она вышла из подъезда, так сразу к ней бежали. Знали, что у бабы Дуси всегда есть карамельки в кармане. Тихая была, спокойная. — Сказала мать.

— А сын, Женька, здоровый такой парень. Он же в другом городе учился, так? — спросил я у матери.

— Да, уехал.… Как укатил в институт и больше ни разу не появился. А она горбатилась, чтобы там его содержать. После её смерти, я сколько раз писала ему, что мать оставила для него этот свёрток на память, а он так ни разу не отозвался, — с горечью в голосе проговорила она. — Ты же с Пашкой тогда помогал нашим мужикам со двора гроб на машину поднимать. Не забыл?

Я помнил бабу Дусю и её похороны…

Тихая и незаметная старушка с лицом, иссечённым морщинами. Постоянно в одной и той же юбчонке, латаной кофточке и линялой косынке, а зимой в старой, побитой молью, шали.

Она неустанно, с утра и до вечера, мыла подъезды наших домов. Мороз или снег, дождь или жара, а баба Дуся тащила в очередной подъезд тяжёлые вёдра с водой. Убирала мусор и отмывала бетонные полы от грязи. И сколько я вспоминал бабу Дусю — она оставалась в моей памяти маленькой, сухонькой старушкой, словно время не касалось её.

Умерла она в конце марта. Умерла так же тихо и незаметно, как и жила.

Мать, возвращаясь из магазина, зашла к ней, чтобы оставить молоко и хлеб, и увидела, что она лежит на диване, будто решила отдохнуть немного от этих проклятых тяжёлых вёдер. Мать тихо прошла на кухню. Оставила на столе покупки и хотела выйти, чтобы не потревожить бабу Дусю. И вдруг что-то почувствовала — подошла к дивану. Свернувшись калачиком, баба Дуся не дышала, а рядом с ней лежал старый, потёртый альбом с фотографиями, тетрадный лист, и в пальцах была зажата ручка.

Её хоронили всем двором. Хоронили на собранные соседями деньги. До последней минуты ждали её сына. Хоть он и прислал телеграмму, что приехать не может, и просил соседей, чтобы похороны матери прошли без его участия.

Бабу Дусю хоронили в промозглый, холодный мартовский день. Сильный ветер гнал по небу низкие серые тучи, из которых сыпал то сырой снег, то мелкий, похожий на водяную пыль, дождь. Под ногами чавкало серое, грязное месиво из снега и воды. Дома стояли сырые и мрачные, по окнам которых, словно слёзы,  стекал тонкими струйками снег вперемежку с дождём. Казалось, что проливала слёзы даже природа, прощаясь с ней…

Женщины в чёрных платках, мужики с хмурыми лицами заходили в квартиру проститься с бабой Дусей и, выходя, вытирали украдкой покрасневшие глаза. За много лет я первый раз увидел её в новой, чистой одежде, купленной соседками.

Читали молитвы старушки в тёмных одеждах. Пахло ладаном, какими-то травами и ещё чем-то неуловимым и непонятным тогда для меня. Запахом тлена…

Меня поразило её лицо. Морщинистое, уставшее от постоянной работы, оно было чистым. Куда-то пропали, разгладились все морщины. Ушло с лица выражение постоянной заботы и казалось, что она отошла от всех этих мирских дел, хлопот и находится где-то там — далеко от всех нас…

На подъехавшую с открытым кузовом машину осторожно поставили небольшой гроб с лёгоньким телом бабы Дуси. Дождь, попадая на её желтовато-восковое личико, стекал по краю глаз тонкими полосками, будто баба Дуся плакала, прощаясь со всеми, уходя в свой последний путь.

Машина медленно поехала по двору, и все соседи тихим шагом пошли за ней, неся в руках венки из искусственных цветов. И лишь на грязном снегу остались лежать живые ярко-красные гвоздики…

— Мам, а можно посмотреть, что в свёртке? — попросил у неё.

— Гляди…

Я осторожно развернул холстину и снял крышку со старой коробки. Потёртый альбом с пожелтевшими фотографиями и ещё один свёрточек. Открыл его, и застыл.… Передо мной лежали потускневшие от времени два ордена Славы, орден Красной Звезды, несколько разных медалей, среди которых — «За Отвагу» и «За взятие Берлина». А рядом с ними — старенький открытый конверт и неровно оторванный тетрадный листочек, на котором было написано корявым почерком:

— Женечка, сыночек! Я очень прошу тебя, выбери время, приезжай в родной дом. Чувствую, что недолго я проживу. Тебя поскорей бы дождаться, взглянуть, каким ты стал да обнять в последний раз. Жаль, но оставить на память нечего, лишь альбом,  где мы с отцом и ты, маленький, да наши награды. Больше у меня ничего нет, кроме медалей и орденов, что с папкой твоим на войне получили, да наших снимков. Приезжай. Так хочется увидеть тебя в последни…

Письмо оборвалось, оставшись недописанным….

Дорогие друзья!

Если вы хотите поддержать участников конкурса, то для этого имеется прекрасная возможность.

Поделитесь своими впечатлениями в соцсетях. Для этого предусмотрены специальные кнопки.

В Комментариях пишите свои соображения по поводу прочитанного, оцените конкурсную работу,

ваше мнение важно для наших авторов. В конце концов, пожелайте авторам удачи. 

А наши конкурсанты могут больше сообщить о себе, вступить в диалог с читателями.

Откроем секрет, члены жюри непременно будут обращать внимание на ваши комментарии.

Comments: 0